гости
художники и исследователи, посетившие резиденцию с гостевыми сессиями
С гостевыми однодневными визитами резиденцию посетили художники современного танца Александра Конникова и Альберт Альберт (танцевальная компания «По.В.С.Танцы»), философ и исследователь перформанса Дарья Демехина, художница Катя Бочавар и перформер и композитор Алексей Коханов.
Фотограф Лев Арпишкин
26 ОКТЯБРЯ 2017
Александра Конникова и Альберт Альберт
28 ОКТЯБРЯ 2017
Дарья Демехина
Философ и исследователь перформанса Дарья Демехина прочитала лекцию о театре жестокости Антонена Арто, продемонстрировала фильм об арт-группе РАДЕК и провела с участниками резиденции сессию клоуз-ридинга отрывков текстов, выбранных с учетом темы и специфики каждого отдельного проекта, участвующего в резиденции.

Сессия клоуз-ридинга была организована следующим образом: каждый присутствующий по очереди вслух читает текст, до тех пор пока не останавливается сам, чтобы прояснить и обсудить значение прочитанного, или пока его по той же причине не останавливает другой участник сессии.
Отдельные прочитанные в рамках сессии отрывки приведены ниже.
Фотограф Лев Арпишкин
Жиль Делез, Феликс Гваттари. «Капитализм и Шизофрения». Ризома ("Тысяча плато", глава первая)
«Первый тип книги – это книга-корень. Дерево – это уже образ мира, или точнее, корень – образ дерева-мира. Это классическая книга, подобная прекрасной органической внутренности (interiorite), означающая и субъектная (subjective) (страты книги). Книга имитирует мир также как искусство природу – с помощью процессов, которые ей свойственны, и которые успешно завершают то, что природа не может или уже больше не может делать. […] Система-корешок или мочковатый корень – второй образ книги, который с удовольствием рекламируется нашей современностью. На этот раз основной корень не дозрел (a avorte) или разрушается (se detruit) почти до основания, от него отпочковывается множество второстепенных корней, которые разрастаются в полную силу. На этот раз природная действительность проявляется в отторжении (avortement) основного корня, но от этого его единство не становится меньше, в качестве прошлого, будущего или возможного единства. […]

Слова Джойса, известные как "слова с множественными корнями", на самом деле нарушают линейное единство слова или даже языка только тогда, когда они задают циклическое единство фразы, текста или знания. Афоризмы Ницше ломают линейное единство знания только тогда, когда они отсылают к циклическому единству вечного возвращения, присутствующему как не-узнаное (non-su) в мысли. Иначе говоря, пучкообразная система не порывает на деле с дуализмом, с комплиментарностью субъекта и объекта, с природной и духовной реальностями: единство постоянно нарушается и сталкивается с противодействием в объекте, тогда как в субъекте торжествует новый тип единства. Мир потерял свой стержень, субъект больше не составляет дихотомию, он получает доступ к единству более высокого уровня, амбивалентности и сверхдетерминации, в измерении, всегда дополнительном к измерению объекта. Мир превратился в хаос, но книга остаётся образом мира, хаосмос-корешок на месте космоса-корня. […]

Можно было бы назвать такую систему ризомой. Ризома как подземный стебель (tige) абсолютно отлична от корней и корешков. Луковицы, клубни – это ризомы [корневища]. Растения с корнем или корешками могут быть ризоморфными во всех отношениях – это вопрос знания того, не является ли ботаника в ее специфике всецело ризоморфной. Таковы даже животные, сбитые в стаи: крысы образуют ризомы. Таковы и норы со всей их функцией жилища, пропитания, перемещения, уклонения и разрыва. Ризома сама по себе имеет очень разнообразные формы, начиная со своей внешней протяженности, разветвленной во все стороны, до конкретизаций в луковицы и клубни. В ризоме есть лучшее и худшее: картофель и пырей, сорняк. Животное и растение, пырей – это трын-трава (crab-grass). Мы чувствуем, что не убедим в этом никого, если не пронумеруем некоторые приблизительные свойства ризомы.

1 и 2
Принципы сцепления и гетерогенности: любое место ризомы может и должно быть присоединено к любому другому её месту. Это очень отличается от дерева или корня, которые фиксируют место, порядок. […] Ризома непрестанно соединяет семиотические звенья организации власти, обстоятельства, отсылающие к искусству, наукам или классовой борьбе. Семиотическое звено напоминает клубень, связывающий очень разные акты: лингвистические, но также перцептивные, мимические, жестуальные, когитативные: не бывает ни языка в себе, ни универсальности языка (language), но есть состязание диалектов, patios, жаргонов и специальных языков. Не существует идеального говорящего-слушающего, так же как и нет однородного языкового сообщества. […]

3
Принцип множественности: только когда множественное действительно используется как субстантив, множественность, – нет больше никакого отнесения к Единому (Un), как к субъекту и объекту, как к природной или духовной реальности, к образу и миру. Множества ризоматичны и изобличают древовидные псевдо-множества. Не существует ни единства, которое бы служило стержнем в объекте, ни такого, которое бы разделялось в субъекте. Не для того ли единство отсутствует, чтобы отторгнуться в объекте и чтобы "взвратиться" в субъект. У множественности нет ни субъекта, ни объекта, есть только определения, величины, измерения, которые не могут множиться, без того, чтобы она изменила свою природу (таким образом, законы комбинации пересекаются с множестенностью). […]

4
Принцип неозначающего разрыва: против всех слишком значимых разрезов, которые разъединяют структуры или пересекают одну из них. Ризома может быть сломана, разбита в каком-либо месте, она возобновляется, следуя той или иной своей линии, а также следуя другим линиям. На муравьях все не заканчивается, так как они образуют животную ризому большая часть которой может быть уничтожена без того, чтобы ризома перестала сама себя восстанавливать. Вся ризома целиком включает в себя линии сегментарности, по которым она стратифицирована, территориализована, организована, означена, признана в этом качестве и т.д.; но также и линии детерриторизации, по которым она непрерывно истекает. Каждый раз, когда линии сегментарности взрываются в линию истечения, в ризоме образуется разрыв, но и эта линия истечения составит часть ризомы. Эти линии без конца отсылают одни к другим. […] Мы создаем разрыв, проводим линию истечения, но всегда есть риск найти на ней формирования, которые воссоздают целое; образования, которые возвращают власть одному означающему; переобозначения, которые реконституируют субъект [сюжет] – все, что угодно –от эдиповых поползновений [дословно – подземный выход на поверхность] до реальных проявлений фашизма. Группы людей и отдельные индивиды содержат в себе микрофашизмы, которые не требуют ничего, кроме кристаллизации. Да, пырей, тоже ризома. Хорошее и плохое не могут быть чем-то, кроме как результатами активного выбора [селекции], вновь и вновь совершающегося во времени […].

Ризома не начинается и не заканчивается, она всегда в середине, между вещей, между-бытие, интермеццо. Дерево – это преемственность, а ризома – союз, только союз. Дерево навязывает глагол "быть", а ризома соткана из союзов "и … и … и …". В этом союзе достаточно силы, чтобы надломить и вырвать с корнем глагол "быть". Куда вы идете? Откуда вы выходите? Куда вы хотите прийти? Это достаточно бесполезные вопросы. Возвращаться к tabula rasa и снова начинать с нуля, искать начало или фундамент – все это включает в себя ложную концепцию путешествия и движения (методика, педагогика, инициация, символика …). Но Клейст, Ланц или Бушнер – у них другой способ путешествовать: перемещать себя, начинать с середины, [проходить] по середине, входить и выходить, но ни начинать, и ни заканчивать. Более того, именно американская литература, и уже английская, манифестировали этот ризоматический смысл, умели двигаться между вещей, основали логику и перевернули онтологию, переместили фундамент, аннулировали конец и начало. Они умели делать прагматику. Дело в том, что середина совсем не среднее, наоборот, - это место, где вещи набирают скорость. Между вещей означает не локализуемое отношение, которое идет от одного к другому, и обратно, а перпендикулярное направление, поперечное движение, которое доставляет одного и другого, ручей без начала и конца, который подмывает свои берега и разгоняется посередине.

5, 6
Принцип картографии и декалькомании [переводной картинки]: ризома не является ответственной ни за какую структуральную или генеративную модель. Она чужда всякой идее генетической оси в качестве глубинной структуры. Генетическая ось подобна объективному стержневому единству, на котором образуются последовательные стадии; глубинная структура похожа скорее на базовое следствие, разложимое на непосредственные составляющие, тогда как единство продукта переходит в другое измерение, изменчивое и субъективное. [...]»
Фотограф Лев Арпишкин
Вито Аккончи. «Публичное пространство в личное время»
«2. Публичное пространство — старая традиция. Само словосочетание «публичное пространство» обманчиво; когда я его слышу или произношу, в воображении невольно возникает некое реальное место, на которое я могу указать, в котором могу быть. Нужно думать о пространстве как о публичной сфере, а я вместо этого представляю себе особый тип архитектурной организации пространства: городскую площадь, базарную площадь или другое общественное место. Давайте попробуем проанализировать это понятие. Публичное пространство, очевидно, представляет собой место, где собираются люди. Люди собираются в двух типах пространств. В пространствах, которые являются публичными, люди собираются, потому что имеют на то право. В пространствах, которые делают публичными, люди собираются именно потому, что у них нет права там собираться — такие права берут силой.

3. В пространстве, которое является публичным, обладающее на него правами общество договорилось быть обществом; это «люди как город», они становятся обществом, когда выступают «от имени города». Они «владеют» городом только в кавычках. Присвоение определенному городскому пространству статуса «публичного» служит напоминанием, предупреждением о том, что остальная часть города публичной не является. Нью-Йорк нам не принадлежит, как не принадлежат французский Париж и американский Де-Мойн. Обустроить публичное пространство — значит выделить это пространство. Публичное пространство — это место в центре города, которое одновременно изолировано от города. Публичное пространство (площадь или другое открытое пространство) определяется по контрасту с укромными аллеями и уличными тупиками; публичное пространство залито светом, в отличие от темных прокуренных кабинетов, в которых плетутся нити заговоров и тайных соглашений.

4. Пространство, которое делают публичным, изначально предназначено для совсем иных целей. В такие места общественности вход заказан: королевские покои, президентские резиденции, территории корпораций. Эти частные и привилегированные пространства с самого начала содержат ростки общественного: сам факт их существования возбуждает желание, их закрытость лишь дразнит общественность, которая чувствует себя обделенной. Но как только такое пространство захватывают и превращают в общественное, в нем, переопределенном и населенном другими людьми, обнаруживаются глубоко укорененные начала частного. Публика, занявшая место предыдущих владельцев, постепенно выстраивает собственную королевскую, президентскую или корпоративную иерархию. Частное пространство становится публичным, когда того пожелает общественность; публичное пространство становится частным, когда обосновавшаяся в нем общественность не желает с ним расставаться.

5. Необходимым условием для сотворения публичного пространства является вера в Бога или, по крайней мере, хоть в какого-нибудь бога. Этот бог выступает либо в качестве цели, либо в качестве инструмента для достижения цели. Бог-как-цель — это воплощение общей мечты, а когда мечты становятся реальностью, но реальностью недосягаемой, то еще и твердыня, которую общественность стремится взять приступом. В таком случае подвергнуть сомнению можно лишь текущий вариант персонификации, сам же институт никогда сомнению не подвергается; в нем нельзя сомневаться, ведь если бы было можно, то не было бы смысла пытаться его захватить. Бог-как-инструмент, напротив, бывает двух типов. Он может быть самой общественностью или, точнее, идеей общественности, выступающей в качестве системы убеждений — «политическим телом», вбирающим в себя и преображающим отдельные составляющие его тела вне зависимости от того, насколько они искажены. Или же это один человек, выделенный из толпы или сам выделившийся из нее — в этом случае общество само не знает, чего хочет; более того, оно и не должно знать, чего хочет. Общество не имеет собственной формы и существует только тогда, когда зачаровано единственным голосом, ведомо единственным вождем.
[...]
14. В информационную эпоху публичное пространство постоянно находится в движении. Тут важно понимать, что публичное пространство — не какое-то место вгороде, это сам город. Не перекрестки, но магистрали; не здания и рынки, но дороги и мосты. Выйти из дома и не прельститься комфортом заменяющих дом закрытых пространств — вот что такое публичное пространство. Пространство в движении — это свободная жизнь. Нет времени на разговоры; нет нужды в разговорах: всей необходимой информацией вас снабжает радиоприемник в кармане. Нет нужды в межличностных отношениях, у вас уже завязаны многочисленные отношения с радиоголосами, с людьми на рекламных щитах и растяжках. Нет времени, чтобы остановиться и вступить в отношения, ведь такой выбор будет равнозначен отказу от всех остальных тел, вместе с вами наполняющих улицы, поэтому одно тело сменяется другим, всякий раз новым. «Чувственный» секс невозможен по причине полного отсутствия времени и потребности в нем: в разгар чумы, в эпоху ВИЧ-инфекций тела касаются друг друга только будучи облачены в панцири из бесчисленных средств контрацепции; тела не снимают панциря, куда бы ни направлялись, не покидают его, куда бы ни пришли. Информационная эпоха и эпоха ВИЧ перемешались и слились воедино, породив эпоху вирусов, информационных и инфекционных. Теперь вы слишком сильно заражены информацией или инфекцией, чтобы по-настоящему быть с кем-то. Вы заходите погостить, а не остаться.

15. Информационная эпоха переопределяет публичное как совокупность личных сфер. Вы летите на самолете и смотрите в иллюминатор; снаружи лишь облака, и вы не имеете понятия, где находитесь; вы можете быть где угодно, над абсолютно любой точкой земного шара. Более того, ваше представление о том, где находится самолет, отличается от представления вашего соседа. Впрочем, самолет все равно сядет в соответствии с заданным курсом вне зависимости от того, что вы думаете или хотите, — пункт назначения определяет пилот. «Вас приветствует командир корабля...» — а вы лишь внимаете, как ребенок. Информационная эпоха отняла у вас право на контроль за ситуацией и отдала его в руки Другого, как бы его ни называли: Бог, Магия, Корпорация или Правительство. У каждого есть доступ ко всей возможной информации города; получая ее, он сам становится самодостаточным городом. Поведение такого самостоятельного объекта легче канализировать, легче контролировать, ведь у него нет ни желания, ни потребности объединиться с другими самостоятельными и самодостаточными субъектами, чтобы оказать сопротивление такому порядку вещей. [...]»

Полный текст - http://moscowartmagazine.com/issue/8/article/79
Фотограф Лев Арпишкин
Морис Мерло-Понти. «Око и дух»
«Живописец "привносит свое тело", говорит Валери. И в самом деле, не ясно, каким образом смог бы писать картины Дух. Художник преобразует мир в живопись, отдавая ему взамен свое тело. Чтобы понять эти транссубстантивации, нужно восстановить действующее и действительное тело – не кусок пространства, не пучок функций, а переплетение видения и движения.

Достаточно мне увидеть какую-то вещь, и я уже в принципе знаю, какие должен совершить движения, чтобы ее достичь, даже если мне неизвестно, как это все происходит в нервных механизмах. Мое тело, способное к передвижению, ведет учет видимого мира, причастно ему, именно поэтому я и могу управлять им в среде видимого. С другой стороны, верно также, что видение, зрение зависимо от движения. Можно видеть только то, на что смотришь. Чем было бы зрение, если бы глаза были совершенно неподвижны, но и как могло бы их движение не приводить вещи в беспорядок, не переворачивать их и не перемешивать, если бы оно само по себе было рефлекторным, или слепым, не обладало своими антеннами, своей способностью различения, если бы в нем уже не содержалось зрения? Все мои перемещения изначально обрисовываются в каком-то углу моего пейзажа, нанесены на карту видимого. Все, что я вижу, принципиально мною достижимо, по крайней мере достижимо для моего взгляда, отмечено на карте "я могу". Каждая из этих двух карт заполнена и самодостаточна. Видимый мир и мир моторных проектов представляют собой целостные части одного и того же Бытия.

Это совершенно особого рода взаимоналожение, над которым пока еще достаточно не задумывались, не дает права рассматривать зрение как одну из операций мышления, предлагающую на суд разума картину или представление мира, то есть мир имманентный, или идеальный. Появившийся в среде видимого благодаря своему телу, которое само принадлежит этому видимому, видящий не присваивает себе то, что он видит: он только приближает его к себе взглядом, он выходит в мир. И этот мир, которому причастен видящий, – со своей стороны, никакое не "в себе" и не материя. Мое движение – это не род разумного решения, не какое-то абсолютное предписание, которое декретировало бы из глубины субъективности то или другое перемещение, чудесным образом совершаемое в протяженности. Оно представляет собой естественное продолжение и вызревание видения. Я говорю о вещи, что она находится в движении, мое же собственное тело движется, мое движение самосовершается. Оно не пребывает в неведении в отношении самого себя и не слепо для самого себя: оно происходит из себя...

Загадочность моего тела основана на том, что оно сразу и видящее и видимое. Способное видеть все вещи, оно может видеть также и само себя и признавать при этом в том, что оно видит, "оборотную сторону" своей способности видения. Оно видит себя видящим, осязает осязающим, оно видимо, ощутимо для самого себя. Это своего рода самосознание (soi), однако не в силу прозрачности для себя, подобной прозрачности для себя мышления, которое может мыслить что бы то ни было, только ассимилируя, конституируя, преобразуя в мыслимое. Это самосознание посредством смешения, взаимоперехода, нарциссизма, присущности того, кто видит, тому, что он видит, того, кто осязает, тому, что он осязает, чувствующего чувствуемому - самосознание, которое оказывается, таким образом, погруженным в вещи, обладающим лицевой и оборотной стороной, прошлым и будущим...

Этот первый парадокс непрестанно порождает из себя другие. Поскольку мое тело видимо и находится в движении, оно принадлежит к числу вещей, оказывается одной из них, обладает такой же внутренней связностью и, как и другие вещи, вплетено в мировую ткань. Однако поскольку оно само видит и само движется, оно образует из других вещей сферу вокруг себя, так что они становятся его дополнением или продолжением. Вещи теперь уже инкрустированы в плоть моего тела, составляют часть его полного определения, и весь мир скроен из той же ткани, что и оно. Эти оборотничества и антиномии представляют собой различные способы выражения того, что видение укоренено и совершается среди вещей – там, где одно из видимых, обретая зрение, становится видимым для самого себя, а тем самым – видением всех вещей, там, где пребывает и сохраняется, как маточный раствор в кристалле, нераздельность чувствующего и чувствуемого.

Род внутреннего, или самосознания, о котором идет речь, не предшествует и не является предпосылкой материального устройства человеческого тела, но это тем более и не его результат. Если бы наши глаза были так расположены, что мы не видели бы ни одной части своего тела, или какое-нибудь хитроумное устройство рук, позволяя нам прикасаться к вещам, мешало дотронуться до самих себя (или просто если бы мы, подобно некоторым животным, имели глаза, расположенные по бокам, без пересечения полей зрения), это тело без саморефлексии, не ощущающее себя, почти алмазное, в котором не осталось бы ничего от живой плоти, не было бы уже и человеческим телом, лишилось бы и качества "человечности". Но "человечность" не может быть получена как продукт определенного устройства наших членов и расположения наших глаз (как тем более не может быть результатом существования зеркал, которые, однако же, одни только делают видимыми для нас наши тела целиком). Без этих случайных сочетаний и расположений, как и других, им подобных, ни один человек не был бы человеком, но ни один человек не может возникнуть из их простого сложения. Одушевление тела не сводится к сочленению, одна за другой, его частей, как, впрочем, не может быть и результатом нисхождения в готовый автомат некоего пришедшего извне духа: это опять предполагало бы, что тело само по себе лишено внутреннего и не обладает "самосознанием" ("soi"). Можно говорить о появлении человеческого тела, когда между видящим и видимым, осязающим и осязаемым, одним и другим глазом образуется своего рода скрещивание и пересечение, когда пробегает искра между ощущающим и ощущаемым и занимается огонь, который будет гореть до тех пор, пока та или иная телесная случайность не разрушит то, что ни одна случайность не в состоянии была бы произвести... […]»
Фотограф Лев Арпишкин
Пьер Машре. «Творчество и производство»
«Утверждать, что писатель или художник является творцом, значит ставить себя в зависимость от гуманистической идеологии. В этой идеологии человек, освобожденный от своей принадлежности к внешнему порядку, возвращен к тем возможностям, которыми он якобы обладает: подчиненный этой единственной силе, он становится изобретателем своих законов, своего порядка. Он творит. Что он творит? Человека. Гуманистическое мышление (все от человека, все для человека) закольцовано, тавтологично, целиком предано повторению одного образа. "Человек творит человека" – путем постоянного, безостановочного углубления он высвобождает из себя уже заранее данное произведение. Творение есть избавление. От теологии к антропологии на поверхностном уровне происходит радикальная перемена: человек может творить лишь в непрерывности, он может лишь воплощать свои возможности. В силу самой его природы человеку недоступно производство нового.

Таким образом, антропология оказывается не чем иным, как обедненной и перевернутой теологией: на место Богочеловека ставится Человек – бог сам по себе, пережевывающий свою вечность и свою судьбу, которую он уже несет в себе. Внутри этой инверсии противоположность человека-творца – это человек отчужденный, лишенный себя самого, ставший другим. Становиться другим (быть отчужденным), становиться собой (творить) – эти две идеи эквивалентны в той мере, в какой они составляют часть одной и той же проблематики. Человек отчужденный – это человек без человека, без того Бога, которым для человека является человек.

Когда вопрос "человека" ставится так, он вступает в область неразрешимых противоречий: как человек может измениться, не становясь другим? Значит, нужно защищать его, позволять ему оставаться таким, каков он есть – запретить всякую реальную модификацию его состояния. Гуманистическая идеология в основе своей стихийно и глубоко реакционна – как в теории, так и в практике. Во власти богочеловека оставлено единственное начинание, позволяющее ему поддерживать некую идентичность, постоянство. По закону изменить человека – это лишь вернуть ему то, что ему принадлежит, его собственность, даже если в действительности он никогда ею не обладал. "Декларация прав человека" – памятник гуманизма – представляет собой не установление, а провозглашение: в ней устраняется дистанция между человеком и его универсальными и необходимыми, вечными правами. Человек смещен по отношению к самому себе (так гуманистическая идеология объясняет "религиозное отчуждение"): чтобы все вернулось на свои места, достаточно осуществить обратную инверсию. Пагубно не само отчуждение, а лишь его направленность: достаточно лишь изменить ее, чтобы освободить заключенную в нем, но неосознаваемую истину. Следовательно, гуманизм является лишь очень поверхностной критикой религиозной идеологии: он ставит под сомнение не само идеологическое, а только одну конкретную идеологию, которую он хочет заменить другой.

Самый чистый продукт гуманизма – это религия искусства: Роже Гароди, чья цель – вернуть человеку его "перспективы", подтолкнув на "путь", который приводит в пространство без берегов (как если бы дело стояло только за этим), образуемых им самим, является также абсолютным идеологом художественного творчества. Вдохновившись неосторожным выражением Горького: "Эстетика – это этика будущего" (неосторожным потому, что это лишь выражение, не подкрепленное никакой аргументацией и к тому же совершенно нелепое с теоретической точки зрения), он предлагает вернуться от религии к искусству, чтобы освободить человека, не замечая, что понятое таким образом искусство есть лишь обедненная религия. Но искусство – это произведение не человека, а того, что его производит – и это не религия, которая неслучайно обосновалась в месте, занимаемом всеми стихийными иллюзиями стихийности, и которая как раз и есть один из видов творчества. Эти произведения принадлежат людям лишь благодаря целой цепочке уловок, и, чтобы располагать этими произведениями, они должны произвести их – не с помощью магии некоего пришествия, а посредством реально производящего труда. Если человек творит человека, то художник производит произведения, причем в определенных условиях – он рабочий не самого себя, а этой вещи, которая всячески ускользает от него и всегда принадлежит ему лишь постфактум.

Разнообразные "теории" творчества имеют одно общее свойство: они рассматривают проблему этого перехода – изготовления, – опуская саму гипотезу изготовления или производства. Творить можно непрерывно, и тогда творить – это высвобождать умение, которое парадоксальным образом уже дано; или это присутствие при видении: тогда творчество – это вторжение, богоявление, мистерия. В обоих случаях опущены способы объяснения изменения: в первом случае не произошло ничего, во втором произошло нечто необъяснимое. Все спекуляции о человеке-творце направлены на уничтожение реального знания: "творческий труд" – это не вполне труд, то есть реальный процесс, а религиозная формула, позволяющая устроить его похороны, возведя ему памятник. [...]»
Фотограф Лев Арпишкин
Ролло Мэй. «СМЫСЛ ТРЕВОГИ»
«В области социальных исследований тревога также оказывается на переднем плане. Супруги Линд дважды изучали жителей американского городка Мидлтауна – в двадцатых и тридцатых годах нашего века. Сравнение этих двух исследований показывает, как ощущение тревоги становится в Америке открытой социологической проблемой. Первое исследование проводилось в двадцатых годах, и в то время осознанная тревога еще не беспокоила жителей Мидлтауна. Эта тема вообще не отмечена в указателе к объемистому труду Линдов. Но психолог, читающий работу Линдов, может увидеть в поведении жителей Мидлтауна проявления скрытой тревоги. Например, они одержимы работой ("предприниматели и рабочие трудятся лихорадочно", стремясь заработать как можно больше денег, охвачены стремлением соответствовать социальным нормам общества, проявляют стадный инстинкт (желая, например, во что бы то ни стало вступить в определенный клуб) и лихорадочно заполняют деятельностью свое свободное время (например, посвящая его автомобилю), даже если эти занятия достаточно бессмысленны. По воскресеньям многие люди садились в свои машины, проезжали пятьдесят миль, а затем возвращались домой. Приходят на ум страницы Паскаля, содержащие описание симптомов скрытой тревоги: ненасытное стремление человека отвлечься, убежать от томления, чтобы беспокойство растворилось в бурной деятельности. Лишь один житель Мидлтауна (охарактеризованный Линдами в первом томе как "проницательный" наблюдатель) глядел глубже, чем другие горожане, и ощущал, что за таким поведением скрывается некий страх. Он говорит: "Эти люди чего-то боятся; что же это с ними происходит?"

Но повторное изучение того же общества в тридцатых годах дает совсем иную картину. У людей появилась осознанная тревога. "Всех жителей Мидлтауна объединяет одна общая черта, – замечают Линды, – неуверенность перед лицом сложного современного мира". Конечно, появился внешний повод для тревоги – экономическая депрессия. Но было бы ошибкой полагать, что причиной тревоги явилась экономическая нестабильность. Линды верно отмечают: растерянность жителей Мидлтауна связана с ролевой неопределенностью каждого человека. В их отчете написано: "Жители Мидлтауна запутались в противоречивых моделях поведения, ни одну из которых нельзя ни категорически отвергнуть, ни безусловно одобрить, так что все время остается неопределенность. Или же, когда группа явно санкционирует определенную роль, человек оказывается под давлением культурных норм, которым он не в состоянии соответствовать".

Этот хаос противоречивых моделей поведения выражает социальные изменения, происходившие в то время во многих сферах общественной жизни; эти изменения, о которых подробнее будет сказано ниже, тесно связаны с тревогой, охватившей современный мир. Поскольку, отмечают Линды, "большинство людей не в состоянии вынести изменения, когда они происходят одновременно во всех сферах жизни", и экономика, и социальная идеология в Мидлтауне стали более жесткими и консервативными. Этот зловещий симптом и выражает тревогу, и работает как механизм защиты от тревоги. Намечается связь между тревогой и тоталитарной политикой. Этот вопрос мы подробнее рассмотрим в других разделах книги.

"Но у этого процесса есть и другая, темная сторона. Сама возможность совершать подобные "путешествия", все это бесконечное разнообразие, превращающее человека в Протея, может порождать тревогу. Тревога перед неопределенностью и расплывчатостью заставляет человека искать жесткой определенности, и мы видим проявления этого в широком распространении фундаменталистских религиозных сект и во всевозможных тоталитарных духовных движениях".

Упоминание о Протее связано с идеей Лифтона о том, что современный человек постоянно меняет свою идентичность. Протей, согласно древнегреческой мифологии, мог менять свое обличье, он мог быть "диким вепрем, львом, драконом, огнем или водным потоком... Он не мог только одного – остановиться на каком-то одном обличий, пока его не свяжут или не закуют в цепи". Желание постоянно менять маски, непрерывно изменяться в соответствии с окружающей средой, не имея понятия о том, "что же на самом деле мое и кто я такой" (как это выразил один "Протей" нашего времени) свидетельствует о головокружительном изменении нашего социального мира. Неважно, радует это или обескураживает, но нельзя отрицать, что такое состояние выражает радикальный переворот, произошедший в обществе.

Лифтон говорит о том, что тревога современного человека (например, тревога перед лицом возможной ядерной войны) вызывает оцепенение. Это защитный процесс эмоционального отстранения, когда человек, бессильный что-либо предпринять, теряет чувствительность, отбрасывает от себя ощущение угрозы. С помощью помутнения сознания можно одержать над тревогой временную победу. Возможно, за это потом придется расплачиваться; по крайней мере, так было с узниками, захваченными вместе с судном "Пуэбло". Один исследователь, изучавший этих людей, писал: "Возможно, кратковременная адаптация' основывалась на сильном вытеснении и отрицании и неблагоприятные последствия появятся позже" – то есть позже такой человек может совершить самоубийство или у него может возникнуть психотическая депрессия.

ПРИРОДА ТРЕВОГИ

Многие ученые и исследователи, занимавшиеся проблемой тревоги, – например, Фрейд, Гольдштейн и Хорни, – согласно утверждают, что тревога является расплывчатым опасением и что главное отличие страха от тревоги заключается в том, что страх представляет собой реакцию на конкретную опасность, в то время как объектом тревоги является опасность неконкретная, "неопределенная", "лишенная объекта". Особенностью тревоги является ощущение неуверенности и беспомощности перед лицом опасности. Природу тревоги легче понять, если мы зададим вопрос: на что направлена угроза, вызывающая тревогу?

Допустим, я студент колледжа, иду к стоматологу, который должен удалить мне зуб. По пути я встречаю преподавателя, которого глубоко уважаю; я занимался у него в этом семестре и общался с ним. Он проходит мимо, ничего мне не сказав, даже не поздоровавшись. Отойдя от него, я чувствую ноющую боль "в душе". Неужели я не достоин его внимания? Я никто, я – ничтожество? Когда стоматолог хватает мой зуб щипцами, я ощущаю страх – гораздо более интенсивный, чем чувство тревоги после встречи с преподавателем. Но когда я встаю с кресла, этот страх уже позади. А муки тревоги остаются со мной весь день, подобное чувство может появиться и в моем сновидении в эту ночь.

Таким образом, чувство опасности при переживании тревоги не обязательно должно быть более интенсивным, чем чувство страха. Но чувство тревоги охватывает человека на более глубоком уровне. Это угроза самой "сердцевине" или "сущности" моей личности. Мое самоуважение, ощущение самого себя как личности, внутреннее чувство моей ценности – такими несовершенными словами можно описать то, чему угрожает тревога.

Я предлагаю следующее определение тревоги: тревога есть опасение в ситуации, когда под угрозой оказывается ценность, которая, по ощущению человека, жизненно важна для существования его личности. Это может быть угроза физическому существованию (угроза смерти) или же существованию психологическому (потеря свободы, бессмысленность). Или же опасность может относиться к еще какой-либо ценности, с которой человек отождествляет свое существование (патриотизм, любовь другого человека, "успех" и так далее). Случай Нэнси, о которой речь пойдет ниже (глава 8), является примером последнего рода: любовь жениха для нее тождественна существованию. Нэнси говорит: "Если он разлюбит меня, для меня все будет кончено". Она ощущает себя в безопасности лишь в той мере, в какой ее любит и принимает другой человек.»
Фотограф Лев Арпишкин
31 ОКТЯБРЯ 2017
Алексей Коханов
Исполнитель и создатель аудио-визуальных перформансов Алексей Коханов провел на резиденции мастер-класс, посвященный звуку, его восприятию, а также связи звука и тела.
2 НОЯБРЯ 2017
Катя Бочавар
Фотограф Наталья Базова
E-mail: danceresidency2017@gmail.com


Start Up Молодежные проекты СТД РФ
Made on
Tilda